– Да, олухи и болваны, я не оговорился! – дрожащим от волнения голосом, истовым и праведным, гремящим подобно грому произвестил народам Буба Проповедник. – Именно господа! Ибо каждый из вас, обормотов, рожден свободным и полноправным! Ибо не граждане вы и не сотоварищи, не рабы и не черви, аки ползающие во прахе и не знающие имени своего, но господа! Ибо сам Господь создал вас по своему подобию…
Доходяга Трезвяк поглядел на четверорукого Тату Крысо-еда, похожего на уродливую волосатую обезьяну, на которую напялили тельняшку. Уши у Таты были остренькие, торчали вверх рожками, рыжая бороденка свисала мочалкой, изо рта выпирали два больших передних зуба, а глаза светились не божьей искрой, а зеленоватой непроглядной мутью. Как же выглядел тот господь, что создал Тату по своему подобию… Нет, Трезвяк не хотел поклоняться такому господу. Но Буба Проповедник лучше знал… да и бока намять могли, поди только вьфази сомнения. Вон, Додя Кабан уже смекнул неладное, фозит пудовым кулачищем. Трезвяк вздохнул горестно и с должным благоговением воззрился на пророка.
– …ибо самый законченный идиот должен понять наконец, что и он господин! что и он имеет полное право на свою точку зрения! и ни одна окопавшаяся сволочь не может заткнуть ему рта!!!
Трезвяк тревожно, изподлобья оглянулся. Ему все время твердили про каких-то окопавшихся сволочей, он ничего такого не видел, ни одного окопа. Ямы, дыры, щели были пусты, лишь забиты мусором и всякой пакостью.
– Ищите и обрящете! – будто угадав мысли Трезвяка, завопил благим матом Буба. – Ибо покуда слепы! Ибо покуда не ведомо вам, уродам, что сыны и дочери разных народов вы! что каждый такой народ, мать вашу, может отделиться от другого и жить по своему обычаю! И никто не имеет права…
– Как это? – не понял Мустафа. И поглядел на всезнайку Мухомора Московского.
Тот важно крякнул, кашлянул в сухонький кулачек. Оглядел вопрошающего с головы до пят. И спросил в свою очередь:
– А вот ты, дурья башка, арбуз в тюбетейке, ты хоть знаешь, что ты татарин? Или нет?!
– Чиво? – снова не понял Мустафа.
– Ничево! – рассердился Мухомор, затопал ножками, сгорбился еще больше. – Людишки увсе разные: русские есть, немцы всякие, жиды, мордва и прочие нехристи, а есть еще татары, народец такой! До чего ж ты глупый, Мустафа, ведь притесняют же вас, все мелкие народцы притесняют и забижают, так везде прописано… и Проповедник наш так говорит, и сам… – Мухомор вздернул головенку к вселенскому столпу демократии. – А ты, дурень, не поня-ял! Ты свои права отстаивать обязан, татарская харя! Ты почему своих нравов не защищаешь, тебя я спрашиваю! Мухомор распалился не на шутку. На обоих стали поглядывать настороженно.
– А-а-а!!! – вдруг дико заорал Мустафа. И вытаращил налитые глаза. – Всэх порэжу-у-у!!! Давай свабода-а!!! Давай калбаса-а!!!
Тата Крысоед бросился было усмирять распоясавшегося Мустафу.
– Чего орешь, басурманская рожа! Молчать! Но Додя Кабан ухватил его за шкирку.
– Не трожь! Шовинист окопавшийся!
При этих словах все вздрогнули и замерли в оцепенении.
Теперь Трезвяку все стало ясно. Вот они! Враги прогресса и демократии! Трезвяк первым ударил Тату. Охлябина второй… И понеслось! Минуты через полторы Крысоеда забили насмерть. Не бил только Мустафа, он смотрел на затихшего в пыли обидчика, оттопырив нижнюю губу, заложив руки за кушак. Свобода! Равноправие! Попробуй только тронь!
Буба сверху нес такую околесицу, что его никто не понимал, кроме начитанного Мухомора. Но все важно кивали и повторяли про себя непонятные, мудреные слова, запоминая их впрок.
– Вот она где, правда! – срывающимся голосом, глотая слезы умиления, провозгласил паломникам Додя Кабан. – Не зря шли, не зря тяготы претерпевали и лишения! Все, мужики, так больше жить нельзя! Надо все, на хрен, перестраивать!
От избытка чувств Додя размотал шарф с шеи и принялся им размахивать как флагом. Охлябина визжала. Трезвяк оглушительно хлопал в ладоши. Мустафа скакал козлом. Кука Разумник плясал в присядку. А старичок Мухомор свистел в два пальца соловьем-разбойником.
– Вот добьем, ублюдки, окопавшихся, – орал с трибуны Буба Проповедник, охваченный неземным экстазом, – переломим ко всем чертям сопротивление красно-коричневой реакции – и воздается нам по делам нашим, и приидеммы сами судиями праведными и грозными, аки мессии и провозвестники нового порядку, и отделим агнцев от козлищ, мать вашу, и вольемся в едином порыве, и такая, говорю я вам, недоумкам, жизнь начнется… что и умирать не захочется! Ибо грядут перемены! Ибо уже алеет заря нового царствия – царствия демократии! И ни одна сволочь, говорю я вам, не пролезет в ее игольное ушко! Ибо близок час расплаты! И покарают силы небесные и земные за дела их подлые и гнусные – покарают всех без разбору, чтоб неповадно было! Аки саранчу и змей подколодных! И выйдут из огня и пламени невредимыми те, кто уверовал в царствие ее, болваны! И очистится земля от скверны! Так ищите же окопавшихся – и обрящете! и избавите обитель свою от гадов ползучих…
Прорвавшийся неожиданно сквозь свинцовую пелену луч солнца отразился от титанового лба гения всех народов, отца подкупольной демократии и высветил такие светлые дали, что затихли толпы в благоговении, даже Буба умолк, озаренный и просветленный – и ощутил вдруг, как отрастают у него новые уши, лучше прежних, и увидел он, как уже идут его апостолами по всему Подкуполью ученики, идут и сеют зерна новой радостной и свободной жизни.
Отшельник поправил свившуюся спиралью трубочку, подтянул шланг, спадавший сверху, от огромного бака. Организм не принимал пойла. И Отшельник не мог тянуть его клювиком как прежде, выворачивало наизнанку, все, пришел предел, отпился. И тогда он смастерил из шланга, тонюсенькой пластиковой трубочки и старой ржавой и полой иглы нехитрое приспособление. Загнал иглу поглубже в вену под ключицей – благо, что тело истощало, все жилы торчали наружу – перегнал пойло, чтоб стало покрепче, чтоб горело синим пламенем – и вкачивал его теперь напрямую в стынущую кровь. Помогало.