Побрел куда-то от помоста и Гурыня.
Одни только приговоренные понуро стояли на колодах под балкой.
– Ас этими-то чаво-о?! – закричал во всю глотку пятнистый охранник от колоколенки. Гурыня вздрогнул. Обернулся.
– Повесить! – прошипел он.
– Так тут же одного не хватает! – не смолкал дотошный вертухай. – Сбег тут один! Гурыня устало улыбнулся.
– Никуда он не сбег. У нас враг народа, падла, меж пальцев не проскочит. Вон он! – Гурыня вслепую ткнул обрубком в какого-то покачивающегося у контейнера ушастого хмыря.
Пятнистые подскочили мигом, связали орущему мужичку руки за спиной, поставили на колоду.
– Всем стоять! – грозно заорали над площадью с помоста. – Глядеть, мать вашу!
Вконец одуревший народец застьи, обернулся сотнями взъерошенных, лысых и бугристых голов, с равнодушием глядя, как выбивают то из-под одного диверсанта, то из-под другого массивные колоды, как начинают раскачиваться под черной балкой дергающиеся тела, как затихают… Раз надо, значит, надо, тяжело ворочались мысли в голове у каждого, в том числе и у Трезвяка с Кукой, без дела не удавят, за просто так не повесят.
Глядеть, однако, было больше не на что. Пора и возвращаться с разведки. Теперь у Куки с приятелем сомнений не было, раз в поселках эдакое творится, надо, точно, в город идти – правду искать!
«Нет света. Нет потемок. Да и тьма какая-то странная… такой даже во снах не бывает. Во снах бывают сновидения всякие, белиберда, мешанина. Нет, я не сплю, нечего себе голову морочить, тут что-то не то! Тут другое! Может, провалился в подземелья, когда шел к Отшельнику, разбился, ослеп… но ведь ничего не болит! Говорят, такое бывает: когда шарахнет по-настоящему, так не то что чутье и зрение отшибет, вообще ни черта не чувствуешь. Шок! Предположим, вот шел из поселка к Отшельнику – и упал вниз, в одну из бессчетных труб, в колодец, лежу на дне, во мраке, искалеченный, издыхающий, ни ног, ни рук не чуя… да какие там, к дьяволу, руки-ноги!»
Чудовище попробовало шевельнуться, подтянуть конечности к телу, к голове, к глазам. Ничего не вышло. Зато пришла дикая боль, будто на щупальца каток накатил.
«Ох-хо-хо-о! Совсем хреново! Перебиты, видать, руки-ноги! Придется здесь загибаться, в дыре проклятой… Нет! Я ведь шел к нему за советом, значит, надо кричать, надо звать его, он обязательно услышит. Отшельник! Ты все видишь и слышишь на расстоянии, сквозь стены и скалы, сквозь трубы и заборы, услышь меня! Отшельник!! Отзовись!!!»
Чудовище не знало, сколько времени оно кричало, вопило, взывало к далекому спасителю. Вечность! Но когда эта вечность закончилась, никто не пришел, никто даже не отозвался. Было так же темно и страшно.
«Не слышит Отшельник. Значит, все! Значит, труба! А я еще собирался бить зеркала по всему серому подкупольному свету, тысячи зеркал! Теперь не придется, отгулялся… Нет, все не так, память шалит, я же был у Отшельника, а потом вернулся в поселок. И в меня стреляли – этот носатый придурок стрелял, а потом другие, а потом была тарахтелка… значит, с нее и сверзился, дело ясное, тарахтелка высоко забралась, а эти гады все дубасили по щупальцам, рубили, кололи… так вот почему они так болят, все ясно. А глаза вышибло при падении. Господи! Почему я не разбился насмерть? Ну почему!»
Чудовище готово было зареветь, зарыдать, застонать. Но ни сил на это, ни голоса не было. Ничего не было. Только накатывающая временами боль… и все! Оно и так было бесконечно одиноко в этом подлом, ублюдочном, бессмысленном мире. А теперь его вообще превратили в ничто – в страдающее, слепое, глухое ничто. И бесполезно кричать, звать, бесполезно ждать помощи, ее не будет. И ничего не будет, кроме страха, боли, ужаса и одиночества.
«Нет, все было не так, я не падал с тарахтелки. Я залез в нее, а потом был Хенк, был трясущийся кровосос, были тру-боходы, была паучиха с ее безжалостными когтями… И был бой там, за Барьером! Был бронированный монстр. Да, был броневик! И были тысячи пуль – как больно! невыносимо! дьявольски больно! И я вырвал из него башню с орудием, выдрал с корнями! И все! Вот тоща и накатила, вот тогда и навалилась тьма… Они убили меня! Точно! Я не мог выжить! Чудес не бывает… Значит, и впрямь есть душа. И это она страдает и болит. Да, конечно, только так, а тела нет, его расстреляли, раздавили, сожгли, его нет. Господи, почему я не сдох тогда?! Почему так больно?! Разве душа не может сдохнуть совсем, разве душа должна так болеть во мраке и пустоте! Нет!!!»
Напрягая исполинские внутренние силы, изнемогая, вновь и вновь умирая от адской боли. Чудовище пробуждало свое тело, заставляло его сначала мелко трястись, дрожать, потом подергиваться, потом обрело силу – совсем небольшую, силу умирающего – в правом верхнем щупальце, провело им по голове, по бугристому надбровью. Другие щупальца и конечности не слушались, будто их и не было. Веки! Не такие как у людей, глубокие, сомкнутые дыры клапана… надо было их размять, расшевелить, заставить слушаться, i
«Я смогу! Я все смогу! Я сильный и здоровый! Нет ничего на свете сильнее и здоровее меня! Глаза! Пробуждайтесь! Я должен видеть! Я должен все видеть и все знать! Я сильней себя самого! Ты еще спишь, моя сила! Но ты есть! И ты просыпаешься! Я вижу, я уже вижу…»
Мутный, усеянный лиловыми набрякшими прожилками глаз, раздвигая дрожащее, трепещущее веко, из глубины огромной уродливой головы пробился наружу, вздрогнул от яркого, причиняющего боль света. Этот глаз начинал видеть. Не сразу, постепенно – из сверкающего белого марева выплывали серые пористые стены, прозрачные, сверкающие хрустальным блеском решетчатые ячеи, что-то далекое и непонятное.