Еще один немощный никак не мог подняться. Он давно не нравился вожаку. Это был местный. Вор, бродяга, четырежды судимый и дохлый на вид. Звали его Ганс Чучело. Сейчас он лежал мордой в почерневшей от его собственного пота пылище и захлебывался от частого, чахоточного кашля. При этом несчастный Ганс был бледнее мертвеца, а руки, будто в уже наступивших предсмертных судорогах царапали пальцами пыльную, утоптанную землю заброшенного плаца. Он мог отдать концы прямо сейчас, здесь, у всех на глазах. У него не было никаких сил встать. Гурыня просек все сразу. Ведь если этот ублюдок сдохнет сам, его начнут жалеть, пойдут разговоры, начнется болтовня, пересуды… нет! этого нельзя было допустить!
Гурыня козлом подскочил к лежащему.
– Вста-ать!!! – заорал он во всю глотку. И пнул Ганса под ребра.
Тот дернулся, чуть приподнял тощий зад над землей… и вдруг скрючился, забился в агонии.
– Встать, падла! – взъярился Гурыня. – Это что, бунт?! Встать!
Выждав не больше секунды, он ударил Ганса сапогом в висок, потом резко опустил тяжелый каблук на мокрый и жалкий затылок «бунтовщика».
– Так будет с каждой падлой! – заверил он бегущих по кругу, когда скрюченное тело, дернувшись пару раз, застыло в пыли.
Но усердствовать надлежало в меру. И через три-четыре минуты Гурыня остановил измученную, выдохшуюся шоблу, уже безмерно благодарную ему за прекращение мучений и презирающую слабака Ганса. Собрал всех вокруг себя в курилке и заверил:
– Ничего, братва, будет и на нашей улице праздник. Дайте срок! А на меня зла не держите. Бог терпел и нам велел. Еще спасибо, падлы, скажете!
Сорок издерганных, загнанных рецидивистов и выродков глядели на него в упор. И верили. Им больше некому было верить, этот кособокий малый с длинной шеей и плоским лбом был для них и богом, и чертом. Они еще не знали своей судьбы. Они знали одно – назад возврата не будет. И потому им не оставалось ничего другого как верить.
По утрам, когда все еще дрыхли, «дрессировали» самого Гурыню с семью такими же как он вожаками. Учили серьезно и истово, чтобы злей были. Ни один посторонний глаз не видел их мучений. Но каждый из семи знал – от него требуется полное и беспрекословное послушание, и тогда все будет хорошо, тогда они выполнят свое дело и вернутся обратно, сюда, отдыхать заслуженно, вернутся, нагулявшись всласть и вволю, накуражившись и отведя душу… но если что не так, найдут и накажут – это им уже вбили, вколотили в мозги, даже малейшие сомнения на этот счет развеялись.
– Я б тебя, ублюдка, убил сразу, вот тут, вот. этими руками! – откровенничал с Гурыней сержант-инструктор, потрясая перед его мордой огромными мохнатыми лапами. – Но молись на начальство, ему виднее. Вот зона твоих действий, гляди, тварь! Ты вообще-то видал хоть раз карту в глаза?
– Никак нет, господин сержант! – лихо отвечал Гурыня, зная, что в случае промедления можно схлопотать по зубам.
– Ну так я тебе втолкую, ублюдок. Ты у меня с первого раза поймешь, без повторений и экзаменов… вот здесь, здесь и здесь! – палец сержанта тыкался в какую-то цветную картинку на столе и звучали названия поселков и городков, сызмальства привычные для Гурыниного слуха. – Отряду будет придан наш человек, он проведет, покажет, он будет держать связь. За него головой ответишь! Понял?!
– Так точно, господин сержант!
Инструктор довольно ухмылялся. А потом начинал орать:
– Встать! Лечь! Встать! Лечь…
Конца обучению не было видно. Гурыня падал носом в грязные плиты, вскакивал. И думал: на хрена ему такое За-барьерье! скорей бы на дело! скорее бы в края родимые! уж там-то он не оплошает! И матерел, матерел на глазах.
Когда в мозгу сделалось пусто и гадко, инвалид Хрено-редьев растерянно оглянулся, задрал голову к черным небесам и горько зарыдал. Ноги у него подкосились, руки обвисли плетьми, и рухнул он прямо залитым слезами дряблым лицом в какую-то слизистую дрянь и мерзость. От этой дряни жутко воняло. Но еще больше воняло от него самого. Хреноредьев был непритязательным мужичком по части запахов, но сейчас его начинало выворачивать наизнанку от собственной вони. Да еще память проклятущая все мешала в одну кучу: и подпол с хитрым и наглым Паком, и треск какой-то оглушительный, вой, ви^ги, стоны, дым, молнии и одноглазого головастого урода, поучающего жизни, и какое-то муторное мыканье по ночным свалкам, и прочую дребедень. Никого знакомого или хотя бы живого рядом не было. Хреноредьев и сам не понимал, жив он или нет. Брюхо сильно болело, будто его продырявили в нескольких местах одновременно.
Измученный и несчастный инвалид готов был лежать в вонючей мерзости до второго пришествия. Но странная и неведомая сила приподняла его словно за шкирку, встряхнула и поволокла куда глаза глядят. Совершенно очумелый Хреноредьев пер вперед, спотыкаясь, падая и снова вставая, натыкаясь на огромные кучи смерзшегося и слипшегося хлама, пер нетопырем в ночи, выставив вперед свои костыли, увязая в месиве протезами, рыдая и скрипя обломками редких зубов.
Потом он упал с какого-то обрыва и долго кубарем катился вниз. На ходу, в этом безумном крутеже и вертеже он вдруг вспомнил где находится – в Забарьерье! в раю земном! в том дивном и сладостном крае, о котором у них, в Подкуполье, складывали легенды! Повезло! Привалило, мать их, счастье!
– Вот те и рай, едрена! – ошалело выдохнул Хреноредьев, когда его наконец перестало крутить и вертеть.
Надо было отдышаться, но неведомая сила поволокла его дальше. Пока не ткнула в большой черный шевелящийся и извивающийся мешок.